Он отошёл от меня, а я остался сидеть, томительно вздыхая и изредка осторожно постукивая скользкой ногой по полу. Рядом со мной надевали коньки господину, который был в таком же положении, как я. Но в этом человеке был дух героя! При Иоанне Грозном он, вместо Ермака, мог бы завоевать Сибирь; при встрече с тигром он ударил бы его кулаком в темя и, ошеломив этим изумлённого зверя, притащил бы его на верёвке домой… В этом человеке помещался дух героя! Он не сидел полчаса на диване, не мямлил, как я, а сразу встал, выпрямился смело во весь рост и — грохнулся на буфетный стол всей своей тяжестью.
Если заразительны дурные примеры, то заразительны и хорошие: я встал и, прижимаясь к служителю со всей порывистостью и лаской, на которую способна моя привязчивая натура, направился к барьеру.
И вот — я остался один, судорожно уцепившись за барьер и делая вид, что меня страшно заинтересовало устройство потолка.
— Отчего же вы не катаетесь? — дружески спросил меня кто-то из сидевших за столиками.
— Да я… катаюсь.
— Вы бросьте барьер! Не держитесь за него — тогда легче.
Я послушался совета. Но мои ноги (никогда не подозревал в своих собственных конечностях столько хитрости и ехидства) заметили этот маневр и сразу же разбежались в обе стороны так далеко, что мне стоило большого труда снова собрать их воедино. При этом я сделал движение, напоминающее самую популярную фигуру в кэк-воке, и снова с судорожною поспешностью уцепился за барьер.
— Смелее, смелее! — кричал мне доброжелатель. Не льните так к барьеру, как к любимой женщине. Свободнее руки, отъезжайте от барьера.
— Очевидно, он знает, что нужно делать, — подумал я и отъехал от барьера.
И тут я оказался будто висящим в воздухе. Коньки сами ёрзали по асфальту, как живые, я откидывался назад, изгибался, как угорь, и, наконец, видя, что позорное падение неизбежно — с молниеносной поспешностью схватил за обе руки какого-то подвернувшегося конькобежца.
— Что такое? — изумился он. — В чём дело?
Стискивая его руки, я тряс их, изгибался и, чтобы загладить свой бестактный поступок, сказал трясущимися губами:
— А, здравствуйте!.. Как поживаете? Вы… меня не узнаёте?
— Первый раз вижу. Пустите мои руки!
Он вырвался. Ноги мои не упустили удобного случая сделать гадость их хозяину, разъехались в стороны, и я тяжело опустился боком на асфальт.
— Упали? — участливо спросил мой доброжелатель.
Я сделал вид, что поправляю коньки.
— Нет, это я так сел. Затянул ремни. Они, знаете, от катания ослабевают.
Повозившись с каким-то ремнём, я тихонько подполз к барьеру и — снова нашёл в нём старого, верного, испытанного друга.
— Если вы замечаете, что падаете, — сказал человек, сидевший за столом (теперь я подозреваю, что он был — случайный зритель, впервые зашедший полюбоваться на новый спорт), — если вы замечаете, что падаете, — то немедленно поднимайте одну ногу… Равновесие установится, таким образом, сразу.
Снова я с тяжёлым сердцем расстался с барьером… Исполнить совет моего доброжелателя было тем легче, что я поскользнулся сразу. И совет был исполнен даже в двойной дозе. Он советовал при падении поднять одну ногу, а я поднял обе. Правда, это было после падения, и для этого пришлось коснуться спиной асфальта, но я увидел, что в падении, в сущности, нет ничего страшного.
Мимо пролетел изящный господин, грациозно наклонившись вперёд и легко, без усилий скользя по асфальтовой глади.
— Попробую и я так, — подумал я. — Ну, упаду! Эка важность!
Положив руки назад, я неожиданным ураганом ринулся в толпу катающихся. Я упал всего два раза, но сбил с ног человек десять, опрокинул неизвестного толстяка на барьер и, сопровождаемый разными пожеланиями и комплиментами, усталый, довольный собой отправился снимать коньки.
На второй день я опрокинул всего двух человек и к барьеру прикасался лишь изредка, большей частью покровительственно похлопывая его по упругой спине… На третий день я не опрокинул уже ни одного человека (опрокинули меня — какой-то неуклюжий медведь, — чтобы его чёрт побрал, — и неизвестная девица, бездарная до обморока), на барьер смотрел с презрением, как на нечто смешное, ненужное, и демонстративно держался подальше от этого пережитка старинной неуклюжести и страха… Пролетая мимо напуганных, искажённых ужасом лиц, кричал им покровительственное: «смелее!», и теперь — если бы мне предложили приз за катанье, — я взял бы его без всякого колебания, отнекиваний и ненужной скромности.
В восемь часов вечера Ляписов заехал к Андромахскому и спросил его:
— Едете к Пылинкиным?
— А что? — спросил, покривившись, Андромахский. — Разве сегодня четверг?
— Конечно, четверг. Сколько четвергов вы у них бывали и все еще не можете запомнить.
Андромахский саркастически улыбнулся:
— Зато я твердо знаю, что мы будем там делать. Когда мы войдем, m-mе Пылинкина сделает радостно-изумленное лицо: «Господи! Андрей Павлович! Павел Иванович! Как это мило с вашей стороны!» Что мило? Что мило, черт ее возьми, эту тощую бабу, меняющую любовников — не скажу даже, как перчатки, потому что перчатки она меняет гораздо реже! Что мило? То ли мило, что мы являемся всего один раз в неделю, или то — что, войдя, не разгоняем сразу пинками всех ее глупых гостей? «Садитесь, пожалуйста. Чашечку чаю?» Ох, эта мне чашечка чаю! И потом начинается: «Были на лекции о Ведекинде?» А эти проклятые лекции, нужно вам сказать, читаются чуть ли не каждый день! Нет, скажешь, не был. «Не были? Как же это вы так?» Ну, что, если после этого взять, стать перед ней на колени, заплакать и сказать: «Простите меня, что я не был на лекции о Ведекинде. Я всю жизнь посвящу на то, чтобы замолить этот грех. Детям своим завещаю бывать от двух до трех раз на Ведекинде, кухарку вместо бани буду посылать на Ведекинда и на смертном одре завещаю все свое состояние лекторам, читающим о Ведекинде. Простите меня, умная барыня, и кланяйтесь от меня всем вашим любовникам!»