Вошедшая с подносом, на котором стояли разноцветные бутылки и закуски, мать искусственно-строго заметила:
— Сколько раз я тебе говорила, что божиться — дурная привычка! Он надоедает вам — спустите его на пол.
— Ничего-с… Помилуйте! Тебя как зовут, крыса, а?
— Митей. А тебя?
Пристав рассмеялся:
— Валей. Будем знакомы.
Мать, улыбаясь гостям, наливала в рюмки коньяк и, подвигая офицеру икру, говорила:
— Милости прошу. Согрейтесь! Нам так совестно, что из-за нас вы обеспокоили себя в эту дурную погоду.
— Валя! Дай мне икры, — потребовал Митя, царапая пальцем пуговицу на сюртуке пристава.
Через час жандармский офицер, подперев кулаком щеку, курил предложенную ему хозяином сигару и слушал.
— Разногласие с меньшевиками, — объяснял хозяин, — происходит у нас, главным образом, из-за тактических вопросов… Затем, наше отношение к террору…
Покачивая на руках уснувшего ребенка и стараясь не шуметь, пристав пытался сесть так, чтоб спящего не раздражал свет лампы.
Городовой Харлампов муслил толстый палец и потом, хлопая картой по столу, говорил:
— А вот мы вашего короля прихлопнем! Теперича дворник — принц, а вы, Лукерья Абрамовна, — королевой будете. Вроде как бы английская Виктория. Хе-хе!
Лукерья застенчиво улыбалась, наливая пиво в пустые стаканы.
— Тоже ведь придумает эдакое… Уж сказано про вас — бюрократический режим.
В № 11981 «Нового Времени» Меньшиков написал тысячный фельетон.
Меньшиков проснулся рано утром.
Спустил с кровати сухие с синими жилами ноги, сунул их в туфли, вышитые и поднесенные ему в свое время Марией Горячковской, и — сейчас же подошел к окну.
— Погодка, кажется, благоприятствует, — пробормотал он, с довольным видом кивнул головой, — я рад, что погода не помешает народным массам веселиться в радостный для них день юбилея.
Одевшись, он зачерпнул из лампадки горстью масло и обильно смазал редкие, топорщившиеся волосы.
— Для ради юбилея, — прошептал он, ежась от струйки теплого масла, поползшей по сухой согнутой спине.
Через полчаса швейцар суворинского дома открыл на звонок дверь и увидел сидящего в ожидании на ступеньках лестницы Меньшикова.
— Ты чего, старичок, по парадным звонишься? — приветствовал его швейцар. — Шел бы со двора.
— День-то какой ноне, Никитушка!
— Какой день? Обнаковенный.
— Никитушка! Да ведь можешь ты понять, тысячный фельетон сегодня идет!
— Так.
— Ну, Никитушка?
— Да ты что, ровно глухарь на току топчешься? Хочешь чего, что ли?
— Поздравь меня, Никитушка!
— Экий ты несообразный старичок… С чем же мне тебя поздравлять?
— Никитушка!.. Тысячный фельетон. Сколько я за них брани и поношения принял…
— Ну так что же?
— Поздравь меня, Никитушка.
— Эк ведь тебя растревожило. Ну что уж с тобой делать: поздравляю.
— Спасибо, Никитушка! Я всегда прислушивался к непосредственному голосу народа. Вот обожди, я тебе на водку дам… Куда же это я капиталы засунул? Вот! Десять копеечек… Ты уж мне, Никитушка, три копеечки сдачи сдай. Семь копеечек, а три копеечки мне… Хе-хе, Никитушка…
— На! Эх ты жила.
— Не благодари, Никитушка… Ты заслужил. Это ведь говорится так — на водку, а ты бы лучше на книжку их в сберегательную кассу снес… Ей-богу, право. Сам-то встал?
— Встал. Иди уж. Ноги только вытри.
— К вам я, Алексей Сергеич…
— Что еще? Говорил я, кажется, что не люблю, когда ты на дом приходишь. Не хорошо — увидать могут. Если нужно что, можешь в редакции поманить пальцем в темный уголок — попросишь, что нужно.
— День-то какой нынче, Алексей Сергеич!
— А что — дождь?
— Изволили читать сегодня? Тысячный фельетон у меня идет.
— Ну?
— Можно сказать — праздник духа.
— Да ты говори яснее: гривенником больше хочешь за строчку по этому случаю?
— За это я вашим вечным молитвенником буду… А только — день-то какой!
— Да тебе-то что нужно?
— Поздравьте, Алексей Сергеич!
— Удивляюсь… Ну, скажи — зачем тебе это понадобилось?
Меньшиков переступил с ноги на ногу.
— Хочу, чтобы, как у других… Тоже, если юбилей, то поздравляют.
— Глупости все выдумываешь! Иди себе с богом!
Придя в редакцию, Меньшиков подошел к столу Розанова и протянул ему руку.
— Здравствуйте, Василь Васильич!
Близорукий Розанов приветливо улыбнулся, осмотрел протянутую руку и повел по ней взглядом до плеча Меньшикова. С плеча перешел на шею, но когда дошел до лица, то снова опустил взгляд на бумагу и стал прилежно писать.
— Я говорю: здравствуйте, Василь Васильич!
— …Брак не есть наслаждение… — бормотал Розанов, скрипя пером. — Брак есть долг перед вечным…
От напряженного положения протянутая рука Меньшикова стала затекать. Опустить ее сразу было неловко, и он сделал вид, что ощупывает карандаш, лежавший на подставке.
— Странный карандашик… Таким карандашиком неудобно, я думаю, писать…
Меньшиков опустился на стул, рядом со столом Розанова, и беззаботно заговорил:
— А я сегодня тысячный фельетон написал. Ей-богу. Можете поздравить, Василь Васильич… Много написал. Были большие фельетоны и маленькие были. Да-с… Сегодня меня, впрочем, уже многие поздравляли: швейцар Никита — этакий славный чернозем! Алексей Сергеич поздравляли…
— Всякое половое чувство должно быть радостным и извечным… — бормотал, начиная новую страницу, Розанов.