Я посмотрел на лицо хозяина, который, казалось, готов был перервать глотку за какой-то кулич и початую бутылку скверной мадеры, — и мне сделалось противно сидеть среди этих людей… И мучительная, тяжелая тоска охватила мою душу.
— Жалкие вы черви! — с отвращением сказал я. — Идем, мой друг. Ты еще не сыт? Эй, вы! — надменно продолжал я. — Я беру у вас эту колбасу, жареную курицу, бутылку коньяку и графин водки. Не беспокойтесь — плачу. Человек с душой торгаша! Получите двенадцать рублей… Ха-ха! Сдачи не надо..
Вконец уничтоженный хозяин и гости не смели посмотреть мне в глаза. Хозяину, очевидно, было смертельно неловко за свой бестактный поступок с куличом.
Мы подошли к пролетке, и я разложил на сиденье собранные с собой припасы…
— Ешь, извозчик, пей. А я посижу около лошади, постерегу, чтобы ее не украли конокрады.
В то время в городе свирепствовала шайка конокрадов, и поэтому моя боязнь этих дьявольски хитрых людей была небезосновательной.
Извозчик пил коньяк прямо из бутылки, а я сидел у ног лошади, глядел на него и думал:
— Вот кто никогда не покинет меня! Из таких именно самородков, черноземных людей и выходят честные старые преданные слуги.
Будущее показало, что я не ошибался.
— С визитами я не поеду! — сказал я сам себе. — Пора уже прекратить этот глупейший обычай.
О, традиции, всосанные с молоком матери! В душе все-таки было смутное неопределенное чувство боязни, что знакомые обидятся, если я о них не вспомню. Но этому горю можно было помочь.
Мимо проходам рассеянный сосредоточенный человек без шапки. Я остановил его.
— Милый! Вот тебе записная книжка… Сделай по ней, вместо меня, визиты. Тут у трех я уже был, а у остальных не был. А это тебе за труды. Двадцать рублей. Довольно? Скажи, что я, мол, кланяюсь… Не забудешь?
Он молча взял деньги, книжку и ушел. Будто гора свалилась с моих плеч.
Солнце склонялось к закату. Какая-то тихая, неопределенная грусть вползла в душу. Мы сидели с извозчиком у колес пролетки, и каждый думал о своем.
— Спой мне, — тихо попросил я, очнувшись, — что-нибудь тихое, задушевное, отчего бы душа сладко и больно сжималась.
Извозчик послушно открыл рот и запел. Глухие надтреснутые звуки выходили, разливаясь в предвечернем воздухе. Но вот они окрепли, зазвенели — и полилась широкая безудержная русская песня.
— И-и-э-э-ух — ха! га-а-а, — пел извозчик, и тихо припал, притаился истомленный солнцем воздух.
— Кто здесь песни орет? А? Отчего ты не на козлах?
— раздался сверху чей-то грубый голос. — В участок захотел, полосатый черт.
Мы вскочили.
Перед нами стоял грубый, с красным лицом, городовой и махал кулаком.
— Вы кричать не имеете права, — возразил я. — А если вы оскорбили моего товарища, назвав его полосатым чертом, то он выше этого. Стыдно ругаться! Вы себя этим унизили, а не его. Сами вы полосатый невыносимый дурак!
— А-га-га! — завопил городовой. — Ругаться? Пойдем!
Я вырвался из его рук, ударил его кулаком в лицо, отчего он упал, отбежал в сторону и крикнул своему другу извозчику:
— Спасайся! Бежим! Против нас целый заговор
— я все понял! Держись около меня.
И мы побежали.
На нашем пути встретилась какая-то церковь.
— Храм Божий! Сюда! — скомандовал я. — Здесь мы в сравнительной безопасности.
— Пойдем на колокольню, — предложил извозчик.
— Прекрасно! Беги вперед!
Колокольня была открыта. Мы вбежали по узкой лесенке и захлопнули за собой обе двери. В глазах моего спутника горело мужество, а его беззаветная храбрость ободряла и меня, усталого, измученного…
— Часов пять мы здесь продержимся, — сказал я.
— А там придет подмога. Мои молодцы не дремлют.
Мы залегли на колокольне.
Я отламывал кирпичи, на случай защиты от неожиданного нападения, а мой верный извозчик схватился за язык большого колокола и, раскачав его, зазвонил тревожно и громко.
— Надо бы так устроить, — посоветовал я, чтобы наши друзья услышали эти призывные звуки, а враги не догадались, где мы.
Извозчик обещал приложить к этому все усилия и зазвонил еще громче. Я выглянул в амбразуру окна.
— Идут! Борись, брат! Мужайся.
Мы поцеловались, схватили кирпичи и осыпали ими черную толпу врагов, глухо шумевшую внизу.
— Сдавайтесь! — крикнули они.
— Ни за что! — отвечал я, высовываясь. — Лучше смерть, чем позор.
Извозчик прищурился и бросил в них кирпичом; потом сел под колокол и сразу, как мертвый, уснул.
— Борись, Петя, — посоветовал я, прилег у окна и положил голову на какую-то скамеечку.
Что было дальше — не помню.
Если бы все случившееся произошло глухою ночью, когда осенний ветер дует в трубы и темные силы справляют свой дикий шабаш, туманя и мороча человека, сбитого ими с толку, — это еще было бы допустимо.
Но как могло случиться среди бела дня то, что рассказано выше, я до сих пор не могу объяснить.
И стоим мы теперь с моим другом извозчиком, недоумевающие, с пальцами, положенными на полураскрытые уста, и с тоской спрашиваем:
— За что? На два месяца? За что же, Господи?
Муж может изменять жене сколько угодно и все-таки будет оставаться таким же любящим, нежным и ревнивым мужем, каким он был до измены.
Назидательная история, случившаяся с Петуховым, может служить примером этому.
Петухов начал с того, что, имея жену, пошел однажды в театр без жены и увидел там высокую красивую брюнетку. Их места были рядом, и это дало Петухову возможность, повернувшись немного боком, любоваться прекрасным мягким профилем соседки.